Незачем добавлять, что это прощание в утро отъезда, возле навьюченной, украшенной пестрым сольником и бисером Хульды, было лишь последним актом, которому предшествовало множество советов, напутствий и предостережений: Иаков насколько мог точно описал мальчику дорогу и места привалов, по-матерински предостерег его от перегрева и простуды, назвал ему имена тех людей и единоверцев, у которых тот мог в разных местах пути переночевать, строго-настрого запретил ему, когда он достигнет места Урусалим и увидит у бааловского храма жилища посвященных, которые там служат Ашере, вступать с ними в какие-либо разговоры и прежде всего настоятельно наказал ему быть отменно учтивым с братьями: невредно было бы, так он наставил его, если бы Иосиф семь раз пал перед ними ниц и как можно чаще называл их своими господами, — тогда они, вероятно, решат поладить с ним и не сторониться его всю свою жизнь.

Многое из этого Иаков-Ревекка повторил при последнем прощании, прежде чем позволил мальчику вскочить на ослицу и, щелкнув языком, тронуться на полночь. Продолжая говорить, он даже пошел рядом с полной утренней резвости Хульдой, но вскоре, не поспевая за ней, остановился с большей, чем пристало бы, тяжестью на душе. Поймав последний блик белозубой улыбки сына, он протянул к нему поднятую руку. Затем поворот дороги скрыл от него всадника, и он больше уже не видел Иосифа, который отправился к братьям.

Иосиф едет в Шекем

А тот, невидимый уже отцовскому глазу, но вполне благополучно пребывая там, где он был, сидел на самом крестце осла и в нежных лучах утреннего солнца, с лихо откинутым туловищем и вытянув вперед стройные, смуглые ноги, ехал рысью через горы, по дороге на Бет-Лахем. Его настроение целиком соответствовало очевидным обстоятельствам, и если отец вел себя при прощании несообразно им, то он принял это с веселой снисходительностью избалованного любовью сына, нисколько не тяготясь сознанием, что при этой первой разлуке он обманул отцовскую заботливость.

Иаков дал подробнейшее напутствие сыну, не забыв никаких наставлений и предостережений; одно лишь он упустил из виду, об одной лишь крайне необходимой предосторожности забыл он из-за какого-то странного и не совсем простительного заскока памяти предупредить юношу и не вспомнил о ней до тех пор, покуда предмет, которого должна была коснуться эта острастка, не предстал его глазам самым ужасным образом: он не приказал ему оставить дома кетонет пассим, и, хитро промолчав, Иосиф этим воспользовался. Он взял покрывало с собой. Ему так хотелось показаться в нем миру, что он буквально дрожал от страха, что в последнюю минуту отец вспомнит об этом запрете, и мы допускаем даже, что в этом случае он бы обманул старика, сказав ему, что священное одеяние лежит в ларе, тогда как в действительности оно было спрятано в его поклаже. На спине его ослицы, трехлетней молочно-белой Хульды, чудесного животного, умного и услужливого, хотя и склонного к безобидным проказам, обладавшего тем трогательным юмором, какой подчас обнаруживают бессловесные твари, с бархатными, выразительными ушами и забавно-мохнатой челкой, доходившей до больших веселых и добрых глаз, уголки которых слишком скоро обсели мухи, — на спине Хульды, по обоим бокам, висели разные предметы дорожного обихода и съестные припасы: козий мех с кислым молоком на случай жажды, закрытые корзины и глиняные горшки с манными и фруктовыми пирогами, жареным зерном, соленьями, огурцами, печеным луком и свежими сырами. Все это и многое другое, предназначенное для подкрепления путника и в подарок братьям, отец тщательно осмотрел и не заглянул только в один вьюк, представлявший собой самую распространенную исстари дорожную принадлежность. Это был круглый кусок кожи, служивший во время еды скатертью или, вернее, столешницей, обшитый по краю металлическими кольцами. Им пользовались даже бедуины пустыни, и именно они ввели его в обиход. Через кольца они продевали веревку и в виде сумы навьючивали этот обеденный стол на верблюда или осла. Так поступил и Иосиф, и в этом полустоле-полукошеле, к воровской его радости, лежал кетонет.

Для чего же принадлежал он ему и был им унаследован, если в нем нельзя было покрасоваться в поездке? Вблизи отчего дома встречавшиеся на дорогах и в полях люди знали Иосифа и радостно окликали его по имени. Но поодаль, после нескольких часов пути, там, где люди уже не знали его, приятно было показать им не только богатыми своими припасами, что всадник, которого они видят перед собой, человек знатный. Поэтому, тем более что и солнце уже поднялось, он вскоре извлек этот ослепительный убор и, прихотливо накинув его, покрыл им голову, так что миртовый венок, который он обычно носил, покоился у него теперь не на волосах, а на окаймлявшем лицо покрывале.

В этот день он не достиг того места, ради которого так нарядился и где, по настойчивому наказу Иакова, да и по собственному побуждению, собирался задержаться, принести жертву и помолиться. Однако от Бет-Лахема, где он переночевал у одного из друзей Иакова, верившего в бога плотника, до этого места оставался всего один переход. На другое утро, простившись со своим гостеприимцем, его женою и подмастерьями, он быстро туда доехал, и Хульда ждала у подпертой шестом шелковицы, покамест Иосиф, в наследственном наряде невесты, творил свои молитвы и возлияния у камня, который некогда воздвигли у этой дороги, чтобы камень напоминал богу о том, что он, бог, однажды здесь совершил.

Среди виноградников и скалистых пашен было по-утреннему тихо, и движение по урусалимской дороге еще не началось. Ветерок бездумно играл лоснящейся листвой шелковицы. Округа молчала, и молча приняло место, где Иаков похоронил когда-то Лаванову дочь, дары и знаки молитвенного благоговения ее сына. Он поставил у камня воду, положил рядом хлеб с изюмом, поцеловал землю, в которую ушла эта полная готовности жизнь, и выпрямился, чтобы, воздев руки, обратив к небу унаследованные от ушедшей глаза и губы пробормотать формулы благочестивой почтительности. Ничто не ответило из глубины. Прошедшее молчало, обреченное на равнодушие, неспособное встревожиться. Единственным, что осталось от него здесь, был он сам, одетый в ее брачный наряд и обративший к небу ее глаза. Неужели материнское начало не могло воззвать к нему и предостеречь его из его собственной плоти и крови, где оно сохраняло жизнь? Нет, там оно было сковано слепым, избалованным мальчишеством и не могло говорить.

И поэтому Иосиф весело продолжал свой путь по дорогам и горным тропам. Это была самая успешная поездка на свете; никакой неудачей, никаким непредвиденным происшествием не омрачалось ее благополучие. Не то чтобы земля скакала ему навстречу; но она услужливо расстилалась перед ним и радостно приветствовала его глазами и устами людей, где бы он ни появлялся. Его давно уже не знали лично, но его тип чрезвычайно популярен в этих краях, и, не в последнюю очередь благодаря чудесному покрывалу, внешность его вызывала у всех, кто его видел, расположенье и радость, особенно у женщин. Они сидели, кормя грудью младенцев, у залитых солнцем, саманных, ноздреватых оград деревень, и удовольствие, которое доставляло им кормление детей, усиливалось видом красивого и прекрасного путника.

— Будь здоров, свет очей! — кричали они ему. — Благословенна та, что родила такое сокровище!

— Доброго здоровья! — отвечал, обнажая зубы, Иосиф. — Пусть твой сын будет владыкой над многими!

— Сердечная тебе благодарность! — кричали они ему вдогонку. — Да хранит тебя Астарот! Ты похож на одну из ее газелей!

Ибо все они почитали Ашеру и только и думали о служении ей.

Иные, опять-таки благодаря его покрывалу, но также и из-за обильных его припасов, принимали его прямо-таки за бога и выказывали намерение помолиться ему. Но это случалось только на открытой равнине, а не в обнесенных стенами городах, называвшихся Бет-Шемеш, Кириаф-Аин, Керем-Баалат, или еще как-нибудь в этом роде, у прудов и ворот которых он беседовал с местными жителями, вскоре окружавшими его многолюдной толпой. Ибо он поражал их ценимой горожанами образованностью; рассуждая о божественных чудесах чисел, о вечности, о тайнах маятника и народах земного круга или рассказывая им, чтобы польстить им, о блуднице из Урука, приобщившей к цивилизации лесного дикаря, он делал это с таким словесным изяществом, что слушатели его сходились во мнении, что ему в пору быть мацкиром какого-нибудь князя города или же напоминальщиком какого-нибудь царя.