— Мне очень, очень жутко все это слышать, — сказал Елиезер с легкой дрожью, — ибо можно подумать, будто я действительно согласился участвовать в таких сомнительных и диковинных делах и этот голем ожил у меня на глазах. Ты поистине отравляешь мне жизнь и весьма странно благодаришь меня за терпеливое участие в твоем горе и за то, что я служу тебе верной опорой: ты дошел уже до сотворения кумиров и колдовства и заставляешь меня, хочу я того или нет, участвовать в этом нечестии и видеть все собственными глазами.

И Елиезер был рад, когда прибыли братья; но они не были рады.

Привыкание

Прибыли они на седьмой день после того, как Иаков получил знак, тоже в дерюге на бедрах и с пеплом в волосах. На душе у них было скверно, и никто из них не понимал, как это они когда-то могли подумать и убедить себя, будто им будет легко и они завоюют отцовское сердце, как только не станет на свете этого баловня. Они давно и заранее избавились от этого заблуждения и теперь удивлялись, что могли когда-то тешиться им. Уже в пути, молча и недомолвками, которыми они обменивались, они признались себе, что если иметь в виду любовь к ним Иакова, то устраненье Иосифа было совершенно бесполезно.

Они довольно точно могли представить себе теперешнее отношение Иакова к ним; тягостная сложность дальнейшей их жизни была им ясна. Так или иначе, но в глубине души и, возможно, без полной убежденности, он, конечно, считал их убийцами Иосифа, даже если не думал, что они собственноручно убили брата, а полагал, что это выполнил зверь, который вместо них, но по их желанию, совершил кровавое дело, и значит, в его глазах они были еще и безвинными, неуязвимыми, тем более, следовательно, достойными ненависти убийцами. В действительности же, как они знали, все обстояло как раз наоборот: виновны, конечно, они были, но убийцами не были. Но этого они не могли сказать отцу; ведь для того, чтобы снять с себя смутное подозренье в убийстве, они должны были признаться в своей вине, а этому мешала хотя бы связавшая их клятва, которая, впрочем, временами уже казалась им такой же глупой, как и все остальное.

Словом, впереди у них не было светлых дней, вероятно даже, ни одного светлого дня, — это они видели ясно. Нечистая совесть — уже немалое зло, но обиженная нечистая совесть, пожалуй, еще большее; она родит в душе неразбериху, и нелепую, и в то же время мучительную, и настраивает на мрачный лад. Мрачной и будет вся их жизнь близ Иакова, и покоя им ждать не приходится. Они были у него на подозрении, а они узнали, что это такое — подозрение и недоверие; человек перестает верить себе в другом человеке, а другому в себе и поэтому, не находя покоя, язвит, говорит колкости, пилит и мучит себя самого, хотя кажется, что он мучит другого, — вот что такое подозрение и неизлечимое недоверие.

Что дело обстоит и впредь будет обстоять именно так, они увидели с первого же взгляда, как только явились к Иакову, — они поняли это по взгляду, который он бросил на них, чуть приподнявшись над заменявшей ему подушку рукой, — по этому воспаленному от слез, одновременно острому и мутному, испуганному и враждебному взгляду, который хотел в них проникнуть, зная, что это ему не удастся, и длился долго-предолго, прежде чем прозвучали соответствующие ему слова, вопрос, на который не могло быть ответа и был уже дан слишком ясный ответ, чисто патетический, горестно-бессмысленный, чреватый лишь бесплодной мукой вопрос:

— Где Иосиф?

Они стояли, опустив головы перед этим невозможным вопросом, обиженные грешники, мрачные заговорщики, Они видели, что отец хочет причинить им как можно большую боль и что никакой пощады он им не даст. Так как ему доложили об их прибытии, он мог бы приготовиться и встретить их стоя; а он еще лежал перед ними, лежал через неделю после получения знака, лежал, уткнувшись лицом в руку, с которой он его далеко не сразу поднял, поднял, чтобы по праву своего горя бросить этот дикий взгляд и этот дикий вопрос. Он воспользовался своим горем, они это видели. Он так лежал перед ними, чтобы иметь право задать этот вопрос, чтобы могло показаться, будто этот вопрос вызван не недоверьем, а горем, — они это отлично поняли, Люди всегда хорошо знали друг друга и видели, страдая, насквозь, в те времена не хуже, чем ныне.

Они отвечали с перекошенным ртом (отвечал за них Иегуда):

— Мы знаем, дорогой господин, какое горе и какая великая скорбь тебя постигли.

— Меня? — Спросил он. — А вас нет?

Откровенный вопрос. Каверзно-ехидный вопрос. Конечно же, и их тоже!

— Конечно, и нас тоже, — отвечали они. — Только о себе мы уже не говорим.

— Почему?

— Из почтительности.

Плачевный разговор. Мысль, что так теперь будет вечно, приводила их в ужас.

— Иосифа больше нет, — сказал он.

— К сожалению, — отвечали они.

— Я велел ему отправиться в путь, — заговорил он снова, — и он возликовал. Я послал его в Шекем, чтобы он вам поклонился и побудил ваши сердца к возвращению. Он сделал это?

— К сожалению и к великой нашей печали, — отвечали они, — он не успел этого сделать. Прежде чем он смог бы это сделать, его загрыз дикий зверь. Мы пасли скот уже не в долине Шекема, а в долине Дофана. Вот мальчик и заблудился, и на него напал зверь. Мы не видели его глазами с того дня, когда он рассказывал в поле тебе и нам свои сновиденья.

— Сны, — сказал он, — которые ему снились, вас, кажется, раздражали и вы очень сердились на него в душе?

— Немножко, — отвечали они. — Сердились, конечно, но в меру. Мы видели, что его сны раздражают тебя, ибо ты побранил его и даже пригрозил оттаскать за волосы. Поэтому мы тоже сердились на него до известной степени. А теперь, увы, дикий зверь оттаскал его куда страшнее, чем ты грозился.

— Он растерзал его, — сказал Иаков и заплакал. — Зачем вы говорите «оттаскал», если он растерзал его и съел? Когда говорят «оттаскать» вместо «растерзать», это насмешка, да и слово это звучит одобрительно.

— Бывает, что и от горького горя, — возразили они, — скажешь «оттаскать» вместо «растерзать», как бы смягченья ради.

— Это верно, — сказал он. — Ваше возражение справедливо, и я умолкаю. Но если Иосиф не успел побудить ваши сердца к возвращению, то почему вы пришли?

— Чтобы плакать вместе с тобой.

— Разве мы плачем? — ответил Иаков.

И, сев рядом с ним, они затянули плач «Как долго ты здесь лежишь», а Иуда положил голову отца к себе на колени и стал вытирать ему слезы. Вскоре, однако, Иаков прервал плач и сказал:

— Не хочу, чтобы ты поддерживал мою голову, Иегуда, и вытирал мне слезы. Пусть это делают близнецы.

Иуда обиженно передал голову отца близнецам, и те, продолжая плач, держали ее до тех пор, пока Иаков не сказал:

— Не знаю почему, но мне неприятно, чтобы Симеон и Левий оказывали мне эту услугу. Пусть это делает Ре'увим.

Очень обиженные, близнецы передали голову Рувиму, который и принялся ухаживать за отцом. Через некоторое время Иаков сказал:

— Мне неудобно, когда Рувим поддерживает мою голову и вытирает мне слезы. Пусть это делает Дан.

Но и Дан не оказался удачливей; он должен был передать голову Неффалиму, а тот, к весьма скорой своей обиде. Гаду. Так продолжалось до тех пор, пока после Асира и Иссахара не пришла очередь Завулона, и каждый раз Иаков говорил примерно так:

— Почему-то мне не нравится, когда имярек поддерживает мою голову; пусть это делает кто-нибудь другой.

Когда все наконец были обижены и отвергнуты, он сказал:

— Теперь прекратим плач.

После этого они уже молча сидели вокруг него с отвисшими нижними губами; ибо они понимали, что он отчасти считает их убийцами Иосифа, каковыми они отчасти и были и оказались не в полной мере чисто случайно. Поэтому им было очень обидно, что он отчасти считает их убийцами в полной мере, и они ожесточились донельзя.

Так, думали они, впредь и придется им жить, непризнанными грешниками, находясь под неусыпленным подозреньем, которого не усыпить никогда, — вот и все, чего они добились, устранив Иосифа. Глаза Иакова, блестящие, карие, покрасневшие отцовские глаза с нежными припухолями желез под ними, эти натруженные, обычно погруженные в раздумья о боге глаза, теперь — это братья отлично знали — украдкой, но зорко и пристально, следили за ними с неизбывным недоверием и, моргая, отворачивались от встречного взгляда. За едой он начал опять: